Неточные совпадения
Ее тревожит сновиденье.
Не зная, как его понять,
Мечтанья страшного значенье
Татьяна хочет отыскать.
Татьяна в оглавленье кратком
Находит азбучным порядком
Слова: бор, буря, ведьма, ель,
Еж, мрак, мосток, медведь, метель
И прочая. Ее сомнений
Мартын Задека не
решит;
Но сон зловещий ей сулит
Печальных много приключений.
Дней несколько она потом
Всё беспокоилась о
том.
В
то время, когда обе дамы так удачно и остроумно
решили такое запутанное обстоятельство, вошел в гостиную прокурор с вечно неподвижною своей физиономией, густыми бровями и моргавшим глазом.
А Чичиков приходил между
тем в совершенное недоумение
решить, которая из дам была сочинительница письма.
Площадка, на которой мы должны были драться, изображала почти правильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов и
решили, что
тот, кому придется первому встретить неприятельский огонь, станет на самом углу; спиною к пропасти; если он не будет убит,
то противники поменяются местами.
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть не губернатор, стол накрывался иной раз на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и на кухню бы не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени не высказывать своих чувств, хотя и
решила в своем сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а
то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
Как нарочно, незадолго перед
тем, после долгих соображений и ожиданий, он
решил наконец окончательно переменить карьеру и вступить в более обширный круг деятельности, а с
тем вместе мало-помалу перейти и в более высшее общество, о котором он давно уже с сладострастием подумывал…
Ну-с; так вот: если бы вдруг все это теперь на ваше решение отдали:
тому или
тем жить на свете,
то есть Лужину ли жить и делать мерзости или умирать Катерине Ивановне?
то как бы вы
решили: кому из них умереть?
Дойдя до таких выводов, он
решил, что с ним лично, в его деле, не может быть подобных болезненных переворотов, что рассудок и воля останутся при нем, неотъемлемо, во все время исполнения задуманного, единственно по
той причине, что задуманное им — «не преступление»…
Ну и
решил, что вам действительно передо мной совестно такие куши давать и, кроме
того, может быть, подумал я, он хочет ей сюрприз сделать, удивить ее, когда она найдет у себя в кармане целых сто рублей.
— Нечего связываться, —
решил большой дворник. — Как есть выжига! Сам на
то лезет, известно, а свяжись, не развяжешься… Знаем!
Во всяком случае, Свидригайлова надо увидать как можно скорее,
решил он про себя окончательно. Слава богу, тут не так нужны подробности, сколько сущность дела; но если, если только способен он, если Свидригайлов что-нибудь интригует против Дуни, —
то…
Глядел он на браки, на мужей, и в их отношениях к женам всегда видел сфинкса с его загадкой, все будто что-то непонятное, недосказанное; а между
тем эти мужья не задумываются над мудреными вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им
решать и искать.
Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении,
решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдет дело до Штольца,
тот нагрянет, разберет и, чего доброго, как-нибудь переделает, не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: немец, следовательно, продувной!
Он был в университете и
решил, что сын его должен быть также там — нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что университет русский должен будет произвести переворот в жизни его сына и далеко отвести от
той колеи, которую мысленно проложил отец в жизни сына.
— Я совсем другой — а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как «другой»-то живет? «Другой» работает без устали, бегает, суетится, — продолжал Обломов, — не поработает, так и не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, унижается… А я? Ну-ка,
реши: как ты думаешь, «другой» я — а?
Весной они все уехали в Швейцарию. Штольц еще в Париже
решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя.
Решив этот вопрос, он начал
решать и вопрос о
том, может ли жить без него Ольга. Но этот вопрос не давался ему так легко.
Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец
решил, что довольно и
того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.
И Анисья, в свою очередь, поглядев однажды только, как Агафья Матвеевна царствует в кухне, как соколиными очами, без бровей, видит каждое неловкое движение неповоротливой Акулины; как гремит приказаниями вынуть, поставить, подогреть, посолить, как на рынке одним взглядом и много-много прикосновением пальца безошибочно
решает, сколько курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или салат, — она с удивлением и почтительною боязнью возвела на нее глаза и
решила, что она, Анисья, миновала свое назначение, что поприще ее — не кухня Обломова, где торопливость ее, вечно бьющаяся, нервическая лихорадочность движений устремлена только на
то, чтоб подхватить на лету уроненную Захаром тарелку или стакан, и где опытность ее и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа.
«Надо выбить из головы Захара эту мысль, чтоб он счел это за нелепость», —
решил он,
то судорожно волнуясь,
то мучительно задумываясь.
— Что ж я тебе скажу? — задумчиво говорил он. — Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я,
решит, что с тобой. Надо завтра послать… Если же не
то… — начал он и задумался.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением
того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец,
решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без
тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.
— Вот тут написано, —
решил он, взяв опять письмо: — «Пред вами не
тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь…» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой жизни для
той любви, только не знаю… кого? — досказал он, впиваясь в нее глазами.
Дело в
том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он
решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось,
то неловко,
то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
Дальше он не пошел, а упрямо поворотил назад,
решив, что надо делать дело, и возвратился к отцу.
Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны.
Она долго не спала, долго утром ходила одна в волнении по аллее, от парка до дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках,
то хмурилась,
то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все не могла ничего
решить. «Ах, Сонечка! — думала она в досаде. — Какая счастливая! Сейчас бы
решила!»
«В эти три, много четыре дня должно прийти; подожду ехать к Ольге», —
решил он,
тем более что она едва ли знает, что мосты наведены…
— Что это такое? — говорил он, ворочаясь во все стороны. — Ведь это мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! —
решил он, — и выскажу лучше сам словами
то, что она так и тянет у меня из души глазами.
Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака сделал себе куртку, и нельзя
решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и делает все
то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.
Луга-то (эти самые),
Да водка, да с три короба
Посулов
то и сделали,
Что мир
решил помалчивать
До смерти старика.
Решила наша барышня
Гертруда Александровна,
Кто скажет слово крепкое,
Того нещадно драть.
— Я не знаю, — отвечал он, не думая о
том, что говорит. Мысль о
том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы,
то он опять уедет ничего не
решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
Еще бывши женихом, он был поражен
тою определенностью, с которою она отказалась от поездки за границу и
решила ехать в деревню, как будто она знала что-то такое, что нужно, и кроме своей любви могла еще думать о постороннем.
Портрет Анны, одно и
то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать свой портрет Анны,
решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
Алексей Александрович ничего особенного и неприличного не нашел в
том, что жена его сидела с Вронским у особого стола и о чем-то оживленно разговаривала; но он заметил, что другим в гостиной это показалось чем-то особенным и неприличным, и потому это показалось неприличным и ему. Он
решил, что нужно сказать об этом жене.
День скачек был очень занятой день для Алексея Александровича; но, с утра еще сделав себе расписанье дня, он
решил, что тотчас после раннего обеда он поедет на дачу к жене и оттуда на скачки, на которых будет весь Двор и на которых ему надо быть. К жене же он заедет потому, что он
решил себе бывать у нее в неделю раз для приличия. Кроме
того, в этот день ему нужно было передать жене к пятнадцатому числу, по заведенному порядку, на расход деньги.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что
то, что он легко и ясно мог
решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением
той грубой силы, которая должна была руководить его жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Алексей Александрович
решил, что поедет в Петербург и увидит жену. Если ее болезнь есть обман,
то он промолчит и уедет. Если она действительно больна при смерти и желает его видеть пред смертью,
то он простит ее, если застанет в живых, и отдаст последний долг, если приедет слишком поздно.
Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это не было одно из
тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это не давало ему минуты покоя; что он не мог жить, не
решив вопроса: будет или не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он не имеет никаких доказательств в
том, что ему будет отказано.
Он знал, что между им и ею не может и не должно быть тайн, и потому он
решил, что так должно; но он не дал себе отчета о
том, как это может подействовать, он не перенесся в нее.
Раз
решив сам с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв, по крайней мере, на себя эту роль, — Вронский уже не мог чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за
то, что он, приехав в полк, пришел не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель, и он был рад ему.
Весь день этот, за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее два часа, Анна провела в сомнениях о
том, всё ли кончено или есть надежда примирения и надо ли ей сейчас уехать или еще раз увидать его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в свою комнату, приказав передать ему, что у нее голова болит, загадала себе: «если он придет, несмотря на слова горничной,
то, значит, он еще любит. Если же нет,
то, значит, всё конечно, и тогда я
решу, что мне делать!..»
В этот день было несколько скачек: скачка конвойных, потом двухверстная офицерская, четырехверстная и
та скачка, в которой он скакал. К своей скачке он мог поспеть, но если он поедет к Брянскому,
то он только так приедет, и приедет, когда уже будет весь Двор. Это было нехорошо. Но он дал Брянскому слово быть у него и потому
решил ехать дальше, приказав кучеру не жалеть тройки.
Старший брат, всегда уважавший суждения меньшего, не знал хорошенько, прав ли он или нет, до
тех пор, пока свет не
решил этого вопроса; сам же, с своей стороны, ничего не имел против этого и вместе с Алексеем пошел к Анне.
Обдумав всё, полковой командир
решил оставить дело без последствий, но потом ради удовольствия стал расспрашивать Вронского о подробностях его свиданья и долго не мог удержаться от смеха, слушая рассказ Вронского о
том, как затихавший титулярный советник вдруг опять разгорался, вспоминая подробности дела, и как Вронский, лавируя при последнем полуслове примирения, ретировался, толкая вперед себя Петрицкого.
— Обещание дано было прежде. И я полагал, что вопрос о сыне
решал дело. Кроме
того, я надеялся, что у Анны Аркадьевны достанет великодушия… — с трудом, трясущимися губами, выговорил побледневший Алексей Александрович.
Ему хотелось еще сказать, что если общественное мнение есть непогрешимый судья,
то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу Славян? Но всё это были мысли, которые ничего не могли
решить. Одно несомненно можно было видеть — это
то, что в настоящую минуту спор раздражал Сергея Ивановича, и потому спорить было дурно; и Левин замолчал и обратил внимание гостей на
то, что тучки собрались и что от дождя лучше итти домой.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем
те люди, которые презирали его. Он не был виноват в
том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его»,
решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
После долгих споров дело
решили тем, чтобы мужикам принять эти одиннадцать стогов, считая по пятидесяти возов, на свою долю, а на господскую долю выделять вновь.
Гувернантка, поздоровавшись, длинно и определительно стала рассказывать проступок, сделанный Сережей, но Анна не слушала ее; она думала о
том, возьмет ли она ее с собою. «Нет, не возьму, —
решила она. — Я уеду одна, с сыном».
С
той минуты, как Алексей Александрович понял из объяснений с Бетси и со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только
того, чтоб он оставил свою жену в покое, не утруждая ее своим присутствием, и что сама жена его желала этого, он почувствовал себя столь потерянным, что не мог ничего сам
решить, не знал сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки
тех, которые с таким удовольствием занимались его делами, на всё отвечал согласием.